Рейтинг@Mail.ru

Спокойствие

I

Этого она мне простить не могла.

– Все, что угодно… Можете ругаться, делать гадости, но быть таким тихим кирпичом, таким тупым тюленем… Нет, с вами нужны железные нервы.

– Из какого же материала, недорогого и прочного, должны быть сделаны ваши нервы, если я, действительно, Стал бы ругаться с вами по поводу каждой вашей глупости, походя делать самые неожиданные гадости и вести себя как крыса в ведре?

– Все, что угодно, но только не это спокойствие… Вы им быка можете убить…

– Странное оружие для убоя домашнего скота. Что же, собственно, вы от меня хотите?

– Я хочу, чтобы вы были человеком. Вы даже никогда не возвышаете голоса.

– Правда, я делаю это, только когда нужно позвать извозчика.

– У вас никогда не бывает даже минутного порыва… Вы никогда не сможете зажечь словами… Вы тряпка, мякина…

Таким разговором редко начинается скрепление большого, хорошо продуманного чувства. Так было и в этом случае. Вскоре мы разошлись после года мелких неприятностей, неожиданных разговоров с незнакомыми людьми и предугаданных звонков по телефону с изложением причин неявки к назначенному месту, одним словом, после того, что для краткости и для привлечения сочувствия называется любовью.

И теперь, когда я временами тепло вспоминаю о Надежде Алексеевне, мне кажется странным ее искренняя ненависть к основной черте моего характера: спокойствию…

II

Началось это с первого же момента, когда я, встретившись с Надеждой Алексеевной третий раз, сказал, что я хочу встретиться и четвертый, только, если можно, где-нибудь вдвоем.

– Как вдвоем? – изумленно подняла она красивые синие глаза.

– Это значит, чтобы не было никого другого…

– Это значит… свидание? – растерянно сказала она.

– Можете назвать это журфиксом, благотворительным концертом или еще чем-нибудь. Мне все равно.

– Я вас не понимаю.

– Могу повторить, я сейчас не занят. Я хотел бы встретиться с вами вдвоем. Если можно – в четверг. Часа в два.

Очевидно, это было очень непонятно, потому что она, не спуская с меня изумленного взгляда, неопределенно спросила:

– А где?

– Можно на набережной. Придете?

По-видимому, простота постановки всего вопроса немного обидела Надежду Алексеевну.

– Дело не в этом. Прийти я могу, но… Почему вы именно сейчас говорите мне об этом?

– Может быть, я оторвал вас от дела?

– Я так же, как и вы, в гостях, и никакого дела ни у кого нет. Я говорю, почему вы мне не сказали этого, ну, вчера, третьего дня…

– Я вас видел неделю тому назад.

– Почему же вы тогда мне ничего не сказали?

Я подумал и спросил:

– А вас не удивляет, почему я не говорил об этом четыре месяца тому назад, когда мы с вами ничего не слышали друг о друге?

– Я о вас и тогда слышала… Только я думала, что вы высокий и худой.

– Ну, вот видите. Если бы я, на основании этих кратких сведений обо мне, подошел бы к вам и попросил о встрече…

– Странно… Вы так спокойно об этом говорите, как будто бы ни в коем случае не можете получить отказа…

– Да почему же отказывать. Ведь я у вас не особняк прошу, или…

– Все равно. Я могла отказать, и вам было бы очень неловко.

– Это не послужило бы поводом для моего неожиданного самоубийства.

– Я бы могла рассказать это всем, и все стали бы над вами смеяться.

– Это могло бы стать темой для дружного и общего смеха или во время вечернего чая в колонии малолетних преступников, или на семейном празднике у вас на кухне…

– Прямо удивляюсь, как вы все спокойно говорите… Очень удивляюсь.

Это было в понедельник. Два дня Надежда Алексеевна удивлялась у себя дома или в других местах, о которых я не знал, а в четверг, в два часа, она пришла удивляться вместе со мной, на набережную.

III

Мне очень нравилось ее полудетское лицо и слегка дрожащий альтовый голосок, когда она была чем-нибудь озабочена. За три недели почти ежедневных встреч я успел привязаться к Надежде Алексеевне и решил поделиться с ней этим заключением. Я не знал, что это выйдет так остро и больно.

Один раз, кажется, это было часов в пять, зимой, на большой и шумной улице, когда Надежда Алексеевна стала рассказывать мне о какой-то необходимой покупке, какую она забыла сделать, я рассеянно прослушал все ее фразы и сказал:

– Вы мне очень нравитесь… Честное слово.

Она остановилась, схватила меня за рукав и посмотрела недоумевающе в глаза.

– Как вы сказали?

– А что? – удивился и я. – Может быть, я что-нибудь того… Непутное ляпнул…

– Вы сказали, – покраснев, пробормотала она, – вы сказали, что… Нет, даже странно как-то…

– Ну да… сказал. Так и сказал, что люблю. Может быть, выразиться по-другому…

Она сразу замолчала, а через минуту у нее вырвалось с искренним негодованием:

– Да разве об этом так говорят…

– Как так?

– Да вот так… На улице, во время разговора о канве…

– Что же, мне понятых было звать, дворников и милиционера, или в контору нотариуса вас затащить…

– О таких вещах так спокойно не говорят, – обиженно кинула она.

– Неужели же я должен был лечь на тротуар, бить ногами по камням и кричать безнадежным хриплым голосом…

– Не понимаю…

– Видите ли, – ласково сказал я, беря ее за руку, – если бы судьба нас столкнула где-нибудь в южноамериканской колонии и я был бы каким-нибудь неграмотным экспансивным дикарем, конечно, дело обстояло бы иначе. Я схватил бы большую рыбью кость, стал бы махать ей в воздухе, испугал бы свою старую матушку и незнакомых колонистов, но здесь…

– Нет, – решительно перебила она, – вы не мужчина… Вы рыба какая-то…

Если это называется рыбой, она была права. Но что же тогда должен представлять из себя мужчина в таком понимании? В детстве я видел, как мальчишки посадили ежа в клетку канарейки; еж тыкался во все стороны, царапал проволоку, а через два дня издох. Должно быть, по всем поступкам он должен напоминать мужчину, тип которого нравится женщинам. Я против этого.

IV

Месяца через два Надежда Алексеевна показала мне письмо от какого-то совершенно незнакомого молодого человека, фамилия которого была не то Непегин, не то Иванов, а может быть, Кранц.

Неизвестный молодой человек хорошим каллиграфическим почерком жаловался на протяжении восьми убористо исписанных страниц почтовой бумаги большого формата, что он безнадежно тоскует о Надежде Алексеевне, любит ее и даже умирает от сознания ее холодного к нему отношения. По-видимому, это была медленная и неверная смерть, потому что письмо шло целую неделю, а молодой человек в конце приписал, что мучительно ждет ответа. Поэтому больших волнений с моей стороны это письмо не вызвало.

– Он меня очень любит, – искоса на меня поглядывая, сказала Надежда Алексеевна.

– Кранц?

– Кранц. Это мой бывший жених. Он студент-электротехник.

– Кончит – инженером будет. Очень хорошие деньги зарабатывают.

– Вас, кажется, это мало трогает? – сухо спросила она.

– Что, собственно?

– Да вот хоть это… Пишет письмо… Пишет, что любит…

– А что же делать молодому человеку, как не любить и писать по этому поводу большие письма. Я сам студентом был. Знаю.

– А если бы я ему ответила письмом…

– А разве вы не хотели отвечать? Это невежливо…

– Ах, вот как…

Она встала с кресла и забегала по комнате.

Я сидел и думал: «Милая девушка, которая мне очень нравится, получила письмо от какого-то тихого бездельника и сейчас же прибежала мне об этом сообщить. Если бы она хотела скрыть, я бы мог ревновать. Что же мне было делать сейчас?» Я встал, подошел к ней и поцеловал ее около уха. Это было самое, может быть, нелогичное завершение события, но утопающий хватается за соломинку. К сожалению, соломинка оказалась настолько тяжелой, что быстро потащила меня ко дну.

– Оставьте, – резко остановила меня Надежда Алексеевна, – раз вам все равно… Значит, и я могу написать такое же письмо… Тридцать писем… Сто писем…

Я уже говорил, что, когда она волновалась или была озабочена, она становилась удивительно милой.

– Надежда Алексеевна, – робко сказал я, – я могу обеспечить вашу горничную лишними десятью рублями в месяц, перехватывать ваши письма, перечитывать их, заучивать наизусть, переписывать в прошнурованную книгу… Неужели же этим я смогу…

У ней на глазах были слезы.

– Вы камень какой-то… Камень… Вас не продолбишь…

И, желая резче подчеркнуть обоснованность своего убеждения, схватила боа и ушла.

Этот вечер она просидела дома, ссорилась с сестрой и плакала. Я провел его дома, бесцельно скучая и хмуро относясь к себе. Впрочем, заснул я в сознании полной своей невиновности.

V

Если у совершенно посторонней женщины заплаканы глаза, значит, она или перенесла какое-то горе и будет сейчас очень мягка, или на кого-нибудь сердится и с вами будет очень любезна. Заплаканные глаза женщины близкой – урчанье большого английского дога, внезапно встретившего вас в кабинете своего хозяина, где вы сидите одни и дожидаетесь.

– Почему это вы такая, Надежда Алексеевна?

Она укусила губу и нервно затеребила оборку юбки.

– Вы, кажется, в театре вчера были? – И она испытующе посмотрела мне в глаза.

– Как же, как же… Удивительно милая опера. На что я не понимаю в музыке, а и то…

– Вы, кажется, не один вчера были?

– Я-то? Нет. Третьего дня моя землячка приехала и просила пойти вместе…

– А вы, конечно, не могли отказаться?

– Отказаться я мог… Неустойки никакой я платить бы, конечно, из-за этого не стал, но я не понимаю…

– Ах, вы не понимаете… Ну конечно, конечно… А я должна была провести вечер одна…

– Вы же сами сказали, что едете в гости… Были?

– Ну, была. Что же из этого?

– Совершенно ничего. Вы были в гостях, а я был со своей старой знакомой в театре…

– Как же вы можете об этом так спокойно разговаривать? – зло спросила она.

– Ведь я же не на взлом несгораемого шкафа ходил… Почему же я должен об этом говорить с горечью раскаяния… Я вас люблю… Знакомая моя – женщина приличная, муж ее мой бывш…

– Ах, она к тому же еще дама…

– Шесть лет дама…

– Ну, что ж. Нам остается только в последний раз поговорить друг с другом…

– И это будет после каждого моего посещения театра? Хорошо еще, что у меня абонемента нет.

Она круто отвернулась и подошла к окну.

– Вы еще, кажется, шутите?

Я робко замолчал. Кажется, при таком обороте разговора я должен был бы резко встать с места, забегать из угла в угол, хватать себя за голову и громко осуждать свое поведение шумными и пронзительными вскрикиваниями:

– Что я сделал! Что я сделал!

Я не мог прибегнуть к этому. Поэтому в течение двух часов мы сидели почти молча. Изредка Надежда Алексеевна роняла несколько замечаний по адресу моей вчерашней спутницы, из которых я вывел заключение, что эта спутница приехала сюда исключительно с целью завлечь меня в глухие сети, изменить со мной тупому мужу и остаться здесь для продолжительного и непрерываемого занятия нехорошими делами. В число последних входили ее разгаданные намерения приходить ко мне и даже снять общую квартиру. Все мои уверения, что это очень достойная женщина, мать прекрасного трехлетнего мальчугана с большими черными глазами, разбивались о суровый и неумолимый тон.

– И вас это ни капельки не волнует? – очевидно готовясь к уходу, внезапно спросила Надежда Алексеевна. – Вы, кажется, очень что-то спокойны…

– Нет, – из вежливости отвечал я, – я волнуюсь. Очень волнуюсь…

Она с молчаливым презрением посмотрела на меня и пожала плечами…

Даже очень близкие люди не всегда прощаются. Резкий стук дверьми и недвусмысленное выражение лица человека, остающегося сразу одиноким в комнате, где сейчас было двое, иногда заменяет теплое рукопожатие или прощальный поцелуй.

VI

Надоедают даже карты. Я видел спортсменов, которые в конце концов перестают появляться на свежем воздухе и начинают показываться только на званых четвергах, да и то приезжая туда на извозчиках. Любимые женщины перестают быть любимыми значительно быстрее. Немного позже они перестают в наших глазах казаться даже женщинами, изредка напоминая только о чем-то, как порыжевшая карточка с проткнутыми глазами.

Через два дня, как меня познакомили с Ангарской, я сразу исправил годовую ошибку и понял, что у Надежды Алексеевны некрасивый нос и толстые губы. Тут же я вспомнил, что она не читала Достоевского и пишет в неподходящих местах не те буквы.

Кто-то помог найти соответствующие недостатки во мне и Надежде Алексеевне. Оказалось, что это был тот же Кранц, когда-то пытавшийся умереть и теперь приехавший искать места, к моему удивлению, не на кладбище, а на одном из больших, хорошо оборудованных заводов. По-видимому, я оставлял любимое когда-то существо в хороших и надежных руках. В последний раз, после долгого отсутствия встреч, мы встретились на улице. Я проводил ее до дома.

– Почему вы не ответили на мое письмо? – тихо спросила Надежда Алексеевна.

– Это… где вы писали, что между нами все…

– Да. На это.

– Что же я мог ответить? Послать расписку в получении и закончить: в ожидании ваших дальнейших заказов с почтением такой-то…

– У вас даже и сейчас не находится слезы в голосе или вздоха…

– Надежда Алексеевна… Ведь мы уже не любим друг друга… Ну, хотите, из почтения к прошлому я могу сесть Вот тут на крыльцо и начать громко плакать, пока меня не уберет один из младших дворников.

– И это все?

– Все.

Кажется, я был неправ. Спокойствие – не признак мужчины. Он должен быть экспансивным, порывистым и полным красивых жестов. В следующий раз, если я встречу женщину, которая мне понравится, я скажу ей об этом в таких сильных и страстных выражениях, что случайно подвернувшийся лишний человек тихо побледнеет и робко прижмется к стене. Я буду топтать ее письма каблуками или рвать их зубами, как резвая комнатная собачка, разбрасывая клочки по паркету… А расходясь, я буду долго ходить по безлюдным улицам, пугая одиноких прохожих мучительной гримасой боли и отчаяния на изможденном страданиями лице…

1918