Рейтинг@Mail.ru

О тихо голодающих (Силуэты)

Как и перед всяким человеком, жизнь ставила передо мной много выборов и исходов. Приходилось бросать близких людей, милые места, родную работу; проходило сравнительно немного времени, и царапины на сердце рубцевались и заживали. И только один жизненный выбор остался и, наверное, останется навсегда у меня в памяти.

Я стоял в ноябрьский вечер в легком и обмахренном студенческом пальто перед ярким окном колбасной и соображал, что лучше: купить ли мягкую плотную булку, кусок тепловатой колбасы и баночку горчицы или пойти на эти деньги в кинематограф. Голова устала за день, и хотелось есть. Все-таки пошел в кинематограф: кто никогда не волновался перед тем, как сунуть в окошечко кассы полтин-кик, тог не знает, как хороши и вальсы аккомпаниаторши, и тяжелая драма, и приключения полотняного героя, которому все наступают на ногу.

…Я часто вспоминаю этот вечер, когда при мне начинают говорить о голодающих. Действительно, их много, но почему-то меньше всего говорят о тех, кто не кричит о своем голоде, а, робко прихлопывая его посаженной набекрень смятой фуражкой, осторожно несет его в ноябре в легкой шинели, а дома, подстригая хозяйскими ножницами несимметрические лоскутки материи, вылезающие из разных мест, трущихся при ходьбе, совсем забывает о нем.

Я не люблю призывать к благотворительности. Очень стыдно за тупость ближнего, когда ему приходится доказывать то, что он понимать обязан. И все-таки, когда на улице холодно, когда кухарка издали ворчит на кухне, что на базаре ее ограбили продавцы, когда, действительно, домашний обед начинает казаться прожиганием жизни, – вспомните иногда о тихо голодающих людях в студенческих пальто…

* * *

Родители вообще страшно консервативны. Теперешний податной инспектор маленького провинциального городка хорошо помнит, как он жил студентом.

– За пять рублей комната, – сладко делится он воспоминаниями за вечерним чаем, – хоть манеж устраивай… А как кормили за восемь рублей… На четвереньках от стола ползешь… Ну, на удовольствия там… и на все десять рублей. Все-таки человек молодой, повеселиться можно…

По такому подсчету у его сына бессменно должно оставаться еще два рубля, отчет о которых он может испрашивать каждый раз, когда его потомок приезжает домой.

– Балую я Володьку, – со вздохом говорит такой человек, посылая сыну четвертную, – транжирит там…

Когда сын медленно, но верно начинает высчитывать в письмах, сколько раз ему на дню приходится ездить на трамвае, провинциальный родитель хмуро возмущается.

– В каретах Володька разъезжает… Мать избаловала… Ему, видишь ли, рубля в месяц на проезд не хватает… Шансонетку, наверное, шалопая, подхватил… Знаю я их… Тут, конечно, и сорока рублей в месяц не хватит…

Если Володька не приезжает на праздники домой, ему высылается корзинка с сухарями, телячий окорок и шесть рублей деньгами.

«Нужно все-таки мальчишке, – ласково думает отец, – одному швейцару гривенник, другому швейцару гривенник… Так и наберется. А на остальные в театр сбегает. Обрадуется, негодяй, деньгам, в первый ряд полезет…»

И если почтальон в течение недели ходит мимо занесенного снегом флигеля, рождается глухое недовольство.

– Не пишет… Так я и знал: пошли ему деньги – сейчас же завертится… Цену деньгам не знает…

* * *

Это неправда, Володька, розовый, вихрастый, недоедающий, знает им цену. Получив деньги, он запирается в комнате и начинает высчитывать:

– Хорошо, двадцать пять… Двенадцать хозяйке, ну, девять, предположим, обеды… Сорок копеек должен… Четыре рубля мелочи… Три рубля на всякий случай… Два да девять – одиннадцать да четыре… Один… Пять в уме… Нет, не так… Предположим… Три в уме…

Три или пять всегда остаются в уме. Можно не отдать сорока копеек долга, а в воскресенье уходить обедать к знакомым. Тогда останется четыре в уме. А все-таки останется.

Конечно, приходится отказаться от приемов. Завтра обещалась прийти Варя из Пермского землячества и, конечно, ежедневный гость Пулакин. Принять даму без запаса пиленого сахара, баночки черносмородинного варенья и хоть полфунта сухарей – неудобно.

– Сорок, да сорок, да двадцать четыре… Да Пулакин курит и своих папирос не приносит… Итого рубль двадцать восемь копеек… Деньги не велики. Что касается кашне, то от него и отказаться можно. Открытое горло – это даже красивее… Бриться только чаще надо. Впрочем, у Пулакина бритва есть, ремешок можно попросить у его братишки…

Отказаться от приема Вари трудно. Если бы это была Данкина, дело обстояло бы легче. Можно сказать, что он не любит женщин и вообще презирает толпу, это только поднимет его в глазах Данкиной, вызовет обостренный интерес к нему. А рубль может остаться. А Варю нельзя не принять. Правда, идеал женщины – это высокая брюнетка с глубокими черными глазами, думающая о самоубийстве, но все-таки Варя… Ходил же он два раза на публичные лекции о правах материнства и торговом договоре со Швецией, чтобы постоять рядом с Варей в проходе, оберегая ее демонстративно высунутым локтем.

– Нет. Варю принять надо. В конце концов, если говорить по правде, сколько ученых говорят, что два-три дня посидеть на растительной пище не вредно, а, наоборот, укрепляюще действует на нервы. Конечно, растительную пищу найти трудно, но чай с булкой ничуть не хуже растительного. Варю принять надо. Даже Данкину пригласить надо. Пусть Варя лично убедится, как он умеет обращаться с женщинами, даже вешающимися на шею.

* * *

В прошлом месяце его постоянная привычка увлекаться окончательно подрезала его расчеты. Конечно, он мог сам догадаться, что Никурина пустая женщина и ищет только светских развлечений и что, приглашая в театр даму, нужно быть готовым ко всему, но этого он не ожидал никак. Оказалось, что Никурина гулять не любит, и за два шага от театра пришлось, не торгуясь, брать извозчика, за простую плитку шоколада в буфете, вызвавшую искреннее и веселое недоумение, в театре берут то, что хотят, а извозчик, – кажется, первый извозчик у театрального подъезда, на долю которого достается самый беззащитный из выходящих зрителей, – довезя его с Никуриной до дому, потребовал такое несоответствующее вознаграждение за свои услуги, что Володя долго и хмуро думал о том, как он будет адвокатом и откажется от защиты первого же подсудимого, если у него в роду был кто-нибудь извозчиком.

Хозяйка возмущалась тоже.

– Ну, пять дней могу ждать, а восемь, да еще получить без четырех рублей – извините. У меня брильянтовой лавки нет, чтобы квартирантов даром держать…

Конечно, какао по утрам гораздо питательнее, чем чай, но раз его нет, человек от этого не погибает. Не погиб и Володя. А платить по два рубля за банку да молоко еще каждый день, – в конце концов, мотовство очень неумный порок.

* * *

Ни один отдыхающий миллионер не обедает так долго, как студент в университетской столовой.

– Товарищ, это к чему очередь? А, к первому. Спасибо.

В течение времени, какое нужно простоять перед кассой столовой, чтобы получить билетик, можно спокойно пообедать, прочесть газету и подумать о вечернем чае.

Билетик получен. Теперь нужно захватить тарелку, нож, вилку. Здесь очередь сравнительно небольшая. Семнадцатый. Приходит через шесть-семь минут. Потом очередь у пищи. С горячей тарелкой, из которой при каждом толчке выплескивается жидкий, нежно-синего цвета, суп, обладатель сокровища долго обходит занятые, с непомерной густотой населения, столы. Садится, быстро проглатывает и начинает с молодой беззастенчивостью лгать окружающим.

– Я, знаете, черный хлеб – во как люблю… Тарелка супа и шесть кусков… Правда… Даже сейчас седьмой возьму. У меня какое-то тяготенье к демократическим кушаньям…

В это время мысль работает неуклонно и тупо: «Второе – девять. Если взять чай – еще четыре копейки… Сегодня, наверное, придет Пулакин. Значит, нужно снова покупать белого хлеба… Подумаешь – второе… Нужно оно кому-нибудь…» Через шесть минут после выхода из столовой на улицу в нос обидно и больно ударяет струя теплого, сладковатого пара из булочной, куда кто-то вошел, оставив дверь на полминуты открытой.

«Собственно говоря, – соображает человек, запрятавший красные руки в карманы, – домой можно дойти пешком… Все равно прогуляться…»

Конечно, выбрать наиболее привлекательное из мучных прелестей и заплатить за них тридцать копеек не трудно, но как нужно глубоко засунуть под пальто пакет с теплыми булками, чтобы они в течение сорока минут не успели окоченеть и потерять своей первобытной прелести.

Вы знаете, что такое испытывать на себе взгляд сытого и доброго человека, который угадал, что вы сегодня не обедали?

– Я? Нет, спасибо… Сыт, сыт… Только что… гуся ел. Да, да, уверяю вас, жирный такой… Потроха там и все…

– А мы как раз обедать… Может, все-таки пойдете? Агаша, подали? Хорошо. Идемте, молодой коллега…

Молодой коллега собирает всю силу воли и с дрожью в голосе отказывается.

– Да нет, уверяю вас… Так сытно… так сытно…

– Может, все-таки пошли бы?

– Помилуйте… Я так сыт. Вы не верите?.. Честное слово… Прямо не знаю, как от стола встал…

Странно – обеспеченный человек, даже не обжора, редко заставляет себя упрашивать. Он идет вместе со всеми к столу и медленно ковыряет пищу. Испортит котлету и останется доволен. И вы довольны, что гость нестеснительный.

Попробуйте позвать обедать студента, которого вы вызвали по объявлению для переписки какого-нибудь доклада. С августа месяца он не ел домашнего борща и утки; во время своего глухо произносимого отказа он уже переживает свой будущий рассказ приятелям о том, как его закармливали в доме одного буржуя, – но не идет.

* * *

Может быть, вы обратили внимание, как разговаривают с конфузливыми и робкими студентами швейцары. Если такой неудачник оставляет свои галоши внизу, в швейцарской, спустись обратно, он находит их непременно в стороне от других. Он долго ищет их в общей груде. Швейцар упорно молчит, погруженный в чтение газет.

– Вы не видели ли… – робко обращается к нему студент.

– Кого-с? – не отрывая глаз от газеты, спрашивает швейцар.

– Галоши, вот тут оставил…

– Рваненькие такие? Тут-тут…

Ноги не попадают быстро в галоши. Тем более что мокрая газетная бумага, заложенная в носок одной из них, выкатывается грязным клубком, и ее надо запихивать туда пальцем.

Швейцар солидно встает и открывает дверь. Как муха на последнем волоске паутины, жертва в рваных галошах глубоко засовывает руки в карман, с целью вывернуть оттуда вместе с носовым платком и спичечной коробкой маленький гривенник.

Гривенник при ближайшем рассмотрении оказывается пятиалтынным и молчаливо тонет в хищной руке.

– Покорно благодарим.

И когда захлопывается дверь и резкий снег ударяет по лицу мокрой пощечиной, бывший обладатель пятиалтынного хмуро подымает плечи и тяжелым вздохом вырывается из него:

– Свинья… Заелся…

* * *

Очень жалко, если вы не проходили этого испытания, тогда целую жизнь вы осуждены на домашние ссоры из-за обедов, холода в комнате и на искреннее страдание из-за ветхости костюма.

1915